Странная смерть Чайковского
У гения не бывает счастливого
жизненного пути.
Ф. Ницше
Нет нравственных влечений:
все влечения принимают такую
окраску только благодаря
нашим оценкам.
Ф. Ницше
В 1990 году весь культурный мир отмечал 150-летие со дня рождения П.И. Чайковского. Участвовала в этих торжествах и наша страна. Израильское ТВ транслировало концерт, посвящённый великому композитору. Введение к концерту дал известный наш интеллектуал, ведущий самых интересных, самых престижных программ страны.
По поводу смерти Чайковского он солидно и спокойно заявил с телеэкрана, что Чайковский выпил стакан холодной воды, простудился и умер.
Я написал этому ведущему о том, что со смертью Петра Ильича всё не так просто, что существуют материалы, с недавних пор ставшие доступными публике. Написал, что есть у меня кое-что из опубликованной литературы о великом русском композиторе, о его замечательном творчестве, сложной, изобилующей странностями жизни и трудной, мучительной смерти.
В неизбывной своей наивности написал я, что из имеющихся у меня материалов можно сделать интереснейшую специальную передачу о Чайковском в рамках программ этого ведущего, которые часто посвящены музыке.
Русскоязычного канала тогда ещё не было. Передача, с которой началась эта статья, была на иврите, и письмо своё я, разумеется, писал тоже на иврите.
Как и принято у нас – в культурнейшей стране Леванта – ответа на моё письмо не последовало.
Между тем, в дни болезни и смерти Чайковского, о простуде никто не вспоминал и даже не думал. Этот вымысел относится уже к советскому периоду.
Воспоминания свидетелей – друзей Чайковского, младшего брата его, Модеста Ильича, и других родственников – изобилуют пересказами о стакане холодной некипяченой воды, которую демонстративно, на глазах у всех, выпил Пётр Ильич в период, когда эпидемия холеры в Петербурге ещё не прошла.
Советская идеологическая машина закрыла доступ ко всем документам, связанным с физиологическими особенностями организма Чайковского и со смертью композитора, освободив лишь «историю со стаканом». К этой истории совершенно произвольно добавили выдуманное, ничем не обоснованное объяснение: «простуда».
Стакан холодной питьевой воды привёл к простуде, за которой в течение шести дней последовала смерть?! Воспаления лёгких – нет. Болей или других признаков воспаления в горле – нет. Дыхание – нормально, даже температура – нормальна.
И это – смертельная простуда?
…В сентябре 1877 года, когда в Москве было уже холодно, Чайковский искал для себя способ такого самоубийства, которое выглядело бы естественной смертью. Холодным, поздним вечером, в последней декаде сентября он вошёл в Москву-реку и стоял там по пояс в воде до тех пор, пока ломота в костях от холодной воды стала нестерпимой.
В тот вечер композитор не простудился.
В 1893 же году стакан выпитой им холодной воды в престижном ресторане не только простудил его, но и довёл до смерти!
Разумеется, этой версии никто не верил с момента её появления. Никто, кроме израильского специалиста по Чайковскому.
Не поверили не только этой версии. Под большим сомнением была и версия холеры. Согласно этой версии, Чайковский не простудился. Он заразился холерой от выпитого им того же пресловутого стакана некипячёной воды.
Вся эта суета, вся недостойная возня вокруг трагической, совершенно неожиданной смерти любимейшего композитора России, только возбудили общественный интерес не столько к факту смерти великого человека, сколько к «секрету», которым эту смерть окутали неуклюжие блюстители «нравственности». Неумело, но изобретательно, неутомимо и суматошно старались они скрыть от людей то, что скрывать бессмысленно, что известно многим, что было бедой и жизненной мукой Петра Ильича.
…Слухи о странной смерти пошли по Петербургу сразу же, как только объявили о его кончине.
Почему не поверила публика сразу официальной версии о смерти? В чём её, этой смерти, странность? Есть ли однозначный ответ на вопрос: Чайковский умер естественной или насильственной смертью? Почему отвергается версия его самоубийства? Наконец, в чём причина душевных мук Чайковского? Что гнало из жизни гениального композитора, тончайшего, деликатнейшего русского интеллигента, широко известного, популярного, любимого?
Ответ на эти вопросы и приведёт к ясности во всём, что предшествовало трагедии и неумолимо привело к ней.
К сожалению, то, что сегодня известно любому школьнику, более 100 лет назад не было известно никому.
Кто мог в те времена знать хоть что-нибудь об однополой любви?
Кто мог предположить о её существовании?
Говорить об этом было постыдно, а предаваться ему – запрещено законом едва ли не во всех странах.
Да и называлось «это» – извращением.
Оно могло навлечь на виновного позор, остракизм, гонение и лишение свободы. От этого люди шарахались в стороны, боясь его как проказы, как чумы.
В юные годы, снедаемые любопытством и страстью к знаниям, читали мы о Сократе, об Адриане и Антиное, об Александре Македонском и Гефестионе. Иногда понимали, о чём речь.
Чаще же – нет.
Но и понимая, читали мы об этих людях отвлечённо, отстранённо, не проникая в суть прочитанного, не ощущая даже того, что, вроде бы, и понимали. Мы были сосредоточены на главном: на важности исторических событий, на самих этих событиях, на деяниях и величии людей, творивших Историю.
Детали их личной жизни казались нам столь маловажными, что они бесследно проносились над нашей памятью, как одуванчик над полем. Даже детали, которые, как ни странно, должны были вызывать «нездоровое любопытство» у подростков, не привлекали нашего внимания.
К этому можно добавить светлую юношескую наивность и неумение быть внимательным к каждому слову, к любой авторской интонации, к мельчайшей детали.
Сегодня – секрет «этого» известен и ясен.
Дело в том, что особи мужского пола, в плоти которых имеется обилие женских гормонов, являются ничем иным, как женщинами в мужском обличье. И влечёт их, естественно, к полу противоположному, то есть – мужскому.
То же самое, только в обратном проявлении, относится к женщинам.
Однополая любовь чаще всего не есть непристойная изощрённость пошлого и пресыщенного развратника. Это элементарная физиологическая потребность организма. Как голод и жажда, как зрение и слух. Если угодно, как естественность любви противоположных полов.
Именно такой организм был, к несчастью, у Петра Ильича. И это было главной причиной его боязни женщины, страха перед женитьбой. Многие говорят, спрашивая:
– Ну, хорошо. Он боялся женщины в силу особой физиологии своего организма. Но вот, его брат Анатолий, тоже гомосекс, женился, имел детей, и всё у него было нормально. То же самое происходило и с друзьями композитора, такими же гомосексами, как и он. Почти все, даже верный слуга его – Алексей Софронов – женились, обзавелись семьями, детьми, и – всё у них было в порядке! Какая же разница между ними и Петром Ильичом?
К огромному сожалению, есть разница.
Пётр Ильич отличался от брата и некоторых друзей тем, что в гомосексии своей был он «женщиной». И этим сказано всё.
А.С. Суворин пишет в своём дневнике со слов писателя Маслова: «Чайковский и Апухтин […] жили как муж с женой, на одной квартире. Апухтин играл в карты. Чайковский подходил и говорил, что идёт спать. Апухтин целовал у него руку и говорил: "Иди, голубчик, я сейчас к тебе приду"».
От подобной природы своего организма не страдали ни Леонардо, ни Микеланджело, ни Поль Верлен, ни Оскар Уайльд (до скандала и суда над писателем).
Чайковский же, не в пример названным художникам, мучился, страдал и терзался, подумывал о самоубийстве и даже пытался покончить с собой.
Человек утончённой, интеллигентной натуры, деликатного, мягкого характера и остро чувствующей души, он ненавидел себя за этот свой «изъян», боролся с собой, безнадёжно пытаясь подавить в себе это «развратное», как он писал, начало.
«Она (гомосексия – Л.Ш.) сообщает моему характеру отчуждённость, страх людей, робость, неумеренную застенчивость, недоверчивость, словом, тысячу свойств, от которых я всё больше становлюсь нелюдимым. Представь, что я теперь часто останавливаюсь на мысли о монастыре или о чём-нибудь подобном», – пишет композитор брату Анатолию.
А вот – из письма к брату Модесту:
«Есть люди, которые не могут презирать меня за мои пороки только потому, что они меня стали любить, когда ещё не подозревали, что я, в сущности, человек с потерянной репутацией. Сюда относится, например, Саша! Я знаю, что она обо всём догадывается и всё прощает. Таким же образом относятся ко мне очень многие любимые или уважаемые мной личности. Разве ты думаешь, что мне не тяжело это сознание, что меня жалеют и прощают, когда, в сущности, я ни в чём не виноват! И разве не убийственна мысль, что люди, меня любящие, иногда могут стыдиться меня!»
(Во всех случаях курсив – П. И. Чайковского).
Саша – это младшая сестра Петра Ильича и братьев-близнецов Модеста и Анатолия Чайковских.
Многие ценители творчества Чайковского, его интимно-романтической, часто глубоко трагической музыки, его яркой роли в Истории русской культуры, отказываются читать, понимать и признавать фактом приведённые выше строки из писем композитора к родным и друзьям.
Они пытаются доказывать, что Чайковский легко и просто переносил аномалию своего организма, никого не стеснялся, не боялся и не страдал от осознания этого. Он, дескать, легко смирился со всем и не пытался бороться против этой беды.
Однако совершенно необходимо здесь подчеркнуть:
Единственное, с чем смирился Пётр Ильич, это с сознанием того, что, несмотря на все свои старания, он оказался неспособным перебороть физиологию, победить её.
Из письма композитора к брату Анатолию:
«Только теперь, особенно после истории с женитьбой, я, наконец, начинаю понимать, что нет ничего бесплоднее, как хотеть быть не тем, что я есть по своей природе».
В эпистолярии Чайковского, в письмах его братьев, родственников и друзей так много строк, подобных приведённым выше, что спорить против этого – бессмысленно.
Защитники «чистоты» образа замечательного композитора не желают, будто бы, «принижать» его достоинство. Они предпочитают не говорить о его гомосексии и, «спасая его честь», с жаром всё это отвергают. Они пытаются доказать, что это – ложь, измышление злопыхателей, врагов композитора.
К числу этих «защитников» относятся известные люди.
Даже такая солидная газета как «Комсомольская правда» выступила «в защиту» Петра Ильича с потрясающим душу, ошеломляющим заголовком:
«Чайковский не был гомосексуалистом!»
В этой статье не только отрицается факт гомосексии композитора, но и делается выдающееся «музыковедческое открытие» автора статьи Яниса Залитиса о том, что Симфония № 6 «Патетическая» имела будто бы первоначальное название «Моя жизнь».
Не знаю, смеяться ли над этими заявлениями в уважаемой газете или плакать?
Сохранились почти три части задуманной Чайковским, но так и не оконченной симфонии «Жизнь».
Не «моя жизнь»!
И это – не мелочная придирка.
Эта самая «Жизнь» называлась ещё и Симфонией Ми бемоль мажор.
Симфония «Жизнь» должна была стать шестой по счёту. Но она не была закончена и не вошла в счёт. Поэтому шестой стала симфония си-минор, Великая Шестая в порядке своего появления в списке Симфоний Чайковского.
Что же до несостоявшейся симфонии Ми бемоль мажор («Жизнь»), то на материале её первой части был создан одночастный Третий «Концерт для ф-но с оркестром», ми бемоль мажор. А из материала Анданте и фрагментов финала Пётр Ильич сочинил, а И.С. Танеев закончил «Анданте и финал», опус 79, для фортепиано и оркестра.
Несуществующая симфония «Жизнь» к Шестой «Патетической» не имеет никакого отношения. Они просто возникли в сознании композитора одна за другой, с небольшим временн'ым интервалом.
***
В борьбе против своей аномалии Чайковский решил всё-таки жениться. Это решение далось ему с большим трудом. Он сомневался, надеялся, отчаивался и снова принимал решение. Женщина, с которою пытался связать свою жизнь композитор, заявила, что покончит с собой, если Пётр Ильич откажется от неё.
Как раз в это время работает Пётр Ильич над оперой Евгений Онегин. Ему кажется, что с женитьбой своей попал он в положение Онегина, а невеста его – Татьяна. И он, осуждая Онегина, обязан жениться на девушке, которая умирает от любви к нему. Она, как пушкинская Татьяна, прямо говорит ему об этом.
Всё это время, время опасений и неуверенности в спасительных возможностях рокового шага, боявшийся близости с женщиной, он чувствовал себя ужасно. Ощущение неудобства, неустроенности, нежелания близких отношений с нею усиливалось.
Как только они оставались вдвоём, его словно одолевала боязнь закрытых помещений.
Чайковский уходил из дому, не желая возвращаться туда.
От мысли о предстоящей встрече с невестой, а затем – и с женой, его трусила лихорадка.
Он решил покончить с собой. Тогда-то и произошёл упомянутый ранее случай в Москве-реке.
Говорят, что этого не было. Говорят, что была это – симуляция, розыгрыш, что композитор на самом деле был на рыбалке с друзьями и упал в воду. Так, между прочим, сказал и сам Пётр Ильич, когда явился домой весь мокрый.
Но на обложке партитуры его Четвёртой симфонии вдруг оказалась надпись, сделанная рукой композитора, которой не было ранее:
«В случае моей смерти поручаю передать эту тетрадь Н.Ф. фон Мекк».
Надпись эта и является свидетельством серьёзности попытки композитора уйти из жизни.
Четвёртая симфония была негласно посвящена Надежде Филаретовне, и в письмах своих к ней Чайковский называл это сочинение не иначе, как «нашей симфонией».
А в письме к Надежде Филаретовне он пишет:
«Я впал в глубокое отчаянье, тем более ужасное, что никого не было, кто бы мог поддержать и обнадёжить меня. Я стал страстно, жадно желать смерти. Смерть казалась мне единственным исходом…»
Вот он, рубеж, к которому подвела его женитьба.
После попытки самоубийства Пётр Ильич ушёл от жены.
И вновь появились письма, обнажающие физиологию автора.
Из письма к Анатолию:
«Я впал в состояние совершенно безумной тоски, которая была тем более ужасна, что я наверное знал, что и ты тосковал обо мне. Ты и представить себе не можешь, до чего я тоскую по тебе, до чего […] всё мне отвратительно, потому что всё это живо напоминает мне тебя, а ты где-то далеко […] И как я бесконечно люблю тебя!»
Из следующего письма ему же:
«Пришедши домой, я лёг на постель и валялся до самого обеда, соображая, думая, мечтая, тоскуя, мысленно покрывая тебя поцелуями (ах, как я тебя люблю, Толя!)»
И ещё к нему же:
«До завтра, мой милый. Целую тебя в губы, глаза и шею. Ещё раз целую».
Самые близкие ему люди, друзья, такие как Николай Рубинштейн, знают его тайну, но держат её строго при себе.
Однажды, ещё до знакомства с будущей своей женой, Чайковский чуть было не женился. Ему понравилась известная, популярная в Европе певица Дезире Арто. В Россию она приехала на гастроли. Похоже, что и ей Пётр Ильич понравился.
Они уже почти договорились.
Вдруг к матери артистки явился Николай Рубинштейн и открыто заявил ей, что Чайковский «непригоден для роли мужа».
Брак не состоялся.
Правда, приятели и раньше относились с неодобрением к намерению композитора жениться на Дезире. Особенное недовольство по этому поводу проявлял Николай Рубинштейн. Но все видели и понимали, что любовь здесь возможна.
Взгляды, которыми обменивались певица и композитор, были достаточно красноречивыми. А недовольство вызывалось боязнью друзей, что Чайковский в этом браке потеряет себя как композитор, что популярная артистка сделает его всего лишь частью своей свиты.
Позже Рубинштейн, узнав о выходе Дезире замуж за испанского певца, торжествуя и радуясь, громогласно заявил Чайковскому:
«Ну, не прав ли я был, когда говорил тебе, что не ты ей нужен в мужья?! Вот ей настоящая партия, а ты – нам, пойми, нам, России нужен, а не в прислужники знаменитой иностранки».
Чайковский, не знавший о разговоре Рубинштейна с матерью Дезире, не сказал ни слова. Он только побледнел и вышел.
После женитьбы, переломавшей Петру Ильичу жизнь, он много ездит по Европе, много сочиняет, дирижирует своими произведениями, а так же и сочинениями других композиторов. Слава его ширится в Европе и в России, куда он периодически возвращается, в своей горячей, искренней и тёплой любви к родине, к её природе, к своим братьям, к сестре, племянникам.
Апогея в своей карьере композитора и дирижёра он достигает, когда его приглашают на гастроли в Америку, а затем в Англию для получения звания почетного профессора Кембриджского университета.
И в Америке, и в Англии его концерты проходят с шумным, неслыханным успехом, восторженными приёмами публики и небывалым по сердечности и благожелательности признанием со стороны критики в обеих странах.
Ни один русский композитор до Чайковского не был удостоен такой громкой славы, таких высоких почестей в Европе и Америке.
Увенчанный лаврами, докторской степенью и признанием со стороны прессы своих трудов и достижений, Пётр Ильич возвращается домой, в Россию.
Тут-то и начинается его горький и скорбный путь на голгофу, его Via dolorosa.
***
«Со времени своего возвращения в Россию Чайковский то и дело получал плохие известия. Ещё когда он находился в Англии, умерли его давнишние друзья Карл Альбрехт и Константин Шиловский, а спустя месяц за ними последовал Владимир Шиловский. Теперь, в конце августа, пришло известие о том, что умер его стариннейший (а «когда-то… мой ближайший») приятель Апухтин».
Энтони Холден: «Пётр Чайковский»
Но ещё до этих, тяжёлых для Петра Ильича, известий, в Англии было замечено его настроение, не соответствующее праздникам, которые устроила английская общественность знаменитому русскому композитору, признанному гению.
Шотландский композитор Александр Маккензи участвовал во всех торжествах, устроенных в честь Чайковского в Лондоне и Кембридже. Пётр Ильич показался шотландцу «измождённым человеком». Его «'слабый голос, сильная нервозность и утомление после репетиции явно указывали на расшатанное здоровье», – писал Маккензи.
Это замечание показательно, несмотря на то, что, в общем, настроение Чайковского в Англии было прекрасным. Организация и проведение встреч и концертов, новые знакомства и впечатления – всё увлекало Петра Ильича, всё радовало и ободряло его.
И всё же, Чайковский показался господину Маккензи «печальным и одиноким, лишённым всякой уверенности в себе».
Вспоминает известный певец-баритон, композитор и дирижёр Георг Хеншель. Он тоже был приглашён почти на все торжества связанные с визитом Чайковского в Англию:
«…Однажды днём, во время беседы о старых временах в Петербурге и Москве и о том, скольких друзей уже нет на свете, он вдруг сильно опечалился и, вопрошая, зачем создан этот мир со всей этой жизнью и борьбой, выразил собственную готовность в любой момент покинуть его».
Сохранился и более весёлый анекдот, рассказанный английским дирижёром Генри Вудом, который был поражён, когда Чайковскому-дирижёру никак не удавалось добиться от оркестра яркого исполнения эпизода, выражающего лихость и удаль русского веселья в финале Четвёртой симфонии. Когда же оркестр исполнил, наконец, требование композитора, тот весело засмеялся и, облегчённо вздохнув, вскрикнул:
«Водки! Ещё водки!»
В тот же вечер, перед концертом, русский гость не смог найти служебный вход в здание, где всего лишь утром была репетиция. В поисках этого входа он набрёл на билетную кассу. Тут он попросил помощи, но, не зная английского языка, начал растерянно и стыдливо повторять одно и то же слово:
«Чайковский… Чайковский… Чайковский».
Кассирша решила, что иностранец хочет купить билет на концерт Чайковского. Она понятным образом объяснила ему, что на сегодня все билеты проданы.
А вот впечатление Камилла Сен-Санса от общения с Чайковским в Англии, от работы русского композитора с оркестром над фантазией «Франческа да Римини»:
«Самый мягкий и самый приветливый из людей дал здесь волю неистовой буре и выказал не более жалости к своим исполнителям и слушателям, чем сатана к грешникам. Но так велик талант и изумительная техника автора, что осуждённые испытывают только удовольствие».
Из Англии Пётр Ильич едет в Париж, а оттуда – в Клин, где садится за оркестровку Шестой симфонии. 31 августа он оканчивает эту работу и пишет письма Танееву, брату Анатолию и любимому своему племяннику Владимиру (Бобу) Давыдову.
Из письма к Бобу:
«Я положительно считаю её наилучшей и, в особенности, наиискреннейшей из всех моих вещей. Я её люблю, как никогда не любил ни одно из других моих музыкальных чад» (Курсив в обоих случаях – П.И. Чайковского)
Эту симфонию он посвятил дорогому, горячо любимому племяннику.
Весной 1971 года, когда тяжело больной и старый русский композитор Стравинский лежал в постели, его секретарь Роберт Крафт, пожелал послушать Шестую симфонию Чайковского. Он знал, что именно её особенно любил Игорь Фёдорович, называя её лучшей музыкой Чайковского.
Секретарь включил проигрыватель. Низкие, тихие и мрачные звуки фагота поползли по комнате. Вдруг, пишет господин Крафт, «в комнату вбегает В. (Вера – супруга Стравинского. – Л.Ш.), умоляет меня выключить её, говорит, что, по мнению русских, она предвещает смерть».
Вскоре Стравинского не стало.
Так считал и Эдвард Гардин, исследователь жизни и творчества Чайковского:
«Мало оснований сомневаться в том, что это была симфония торжества смерти над жизнью».
Подтверждает это и вдова Анатолия Ильича Чайковского, брата композитора. У Чайковского было «смутное предчувствие своего приближающегося конца… в трагической музыке его последней симфонии».
***
21 октября (н. ст.)1893 года, суббота
Пётр Ильич – в Московской консерватории. Среди прочих дел композитора там, он слушал свою Шестую симфонию в исполнении студенческого оркестра с участием педагогов Гржимали, фон Глена и Соколовского. Дирижировал директор консерватории Василий Ильич Сафонов.
«Композитор пребывал в крайне нервозном, почти параноидальном состоянии», – пишет Энтони Холден. Но не одно лишь настроение Чайковского настораживает нас в этом событии.
Почему-то всех, кто не принимал участия в оркестре, попросили выйти не только из зала, но так же и из здания вообще. И, как всегда в подобных случаях, вышли все, а кто-то, спрятавшись, всё-таки остался.
Это был пятнадцатилетний скрипач Константин Сараджев.
Он в течение двух часов стоял у дверей зала и подслушивал.
Из записок К. Сараджева:
«…я почувствовал: что-то не совсем обычное происходит. Когда кончился класс, учеников сейчас же из залы удалили. Они вышли очень возбуждённые, все чувствовали, что это совсем не то, что они слышали до сих пор. Потом я видел выходивших из залы: Чайковского, Сафонова и Гржимали вместе… Чайковский нёс огромных размеров партитуру. Лицо его было особенно сильно покрасневшим, сильно возбуждённым. Сафонов с Гржимали шли немного сзади него, и все молчали. Трудно объяснить, что эти люди переживали, но ясно было мне, что произошло нечто исключительное, незаурядное».
Это был последний визит Чайковского в Москву.
Вечером он уехал в Питер. По дороге – ещё одно печальное замечание композитора:
«Когда поезд проезжал мимо Фроловского, Чайковский махнул рукой в сторону погоста и сказал своим спутникам: "Вот где меня похоронят и будут, проезжая мимо, указывать на мою могилу''»
Энтони Холден: «Пётр Чайковский»
Утро 22 октября, воскресенье. Композитор прибыл в Петербург. На 28 число, в субботу, там назначена мировая премьера новой симфонии Чайковского. Все эти дни Пётр Ильич занят репетициями с оркестром, правками штрихов для струнной группы, исправлениями всё ещё попадающихся ошибок. Вечера же проводил он с Бобом Давыдовым, его младшим братом Юрием, Саней Литке, Руди Буксгевденом. Они в шутку называли себя «Четвёртой сюитой Чайковского», обыгрывая тождество написания по-английски слов «сюита» и «свита», а так же и то, что Пётр Ильич является автором четырёх оркестровых сюит. По словам Юрия, композитор был «очень весел, шалил как никогда, и шутки сыпались как из рога изобилия».
На премьеру пришёл весь культурный Петербург, обстановка была праздничной и благожелательной к композитору. Его встретили бурной овацией и всеобщим восхищением.
Симфония, тем не менее, не произвела впечатления ни на публику, ни на оркестрантов.
Форма этого гениального сочинения была новой, нарушающей давно установленные каноны, которые требовали в конце симфонии взвихренных радостью, ликующих ритмов, блестящих пассажей скрипок в верхнем регистре, взлётов флейт и кларнетов, победных сигналов труб с тромбонами.
Вместо всего этого, Чайковский дал в финале своей новой симфонии медленную, плачущую, исполненную стонов боли и страдания, мелодию. Её пронзительное напряжение усиливает трагизм звучания, благодаря гениально найденному способу оркестровки. Контрастирующая с нею мелодия средней части слушается с некоторым просветлением. Но она сразу драматизируется и возвращает слушателя к глубокой скорби, и беспросветности.
А 18 ноября в зале Дворянского собрания эту симфонию снова исполнит оркестр, но уже под управлением Направника. Практически в зале будет та же самая публика. И прмет она симфонию совсем иначе. И нарекут её «Пророческой», «Лебединой песней», «Предчувствием близкой кончины».
Московская премьера Симфонии прошла с ошеломляющим, грандиозным успехом. Это был триумф, который вывел её на международную арену и сделал одной из самых репертуарных, популярных и любимых симфоний публики.
Пётр Ильич, к безумному, непередаваемому огорчению всех, кто любил его и его музыку, не дожил ни до концерта 18 ноября, ни до замечательного московского триумфа последней его симфонии – Симфонии № 6, «Патетической».
Следующее утро, 29 октября, воскресенье, провёл Чайковский над рукописью партитуры, над её титульным листом. Он написал посвящение Владимиру Давыдову.
Ему предстояло отправить ноты Юргенсону для издания.
По поводу подзаголовка он посовещался с только что вошедшим братом, предложившим сначала слово «Трагическая», которое автор симфонии отверг.
Модест подумал несколько секунд и предложил: «Патетическая».
«Отлично, Модя, браво! Патетическая!» – воскликнул Пётр Ильич. На том и порешили. Всё это – со слов Модеста.
Но автор книги «Пётр Чайковский» Энтони Холден нашёл в Клину, в архиве Чайковского, адресованное композитору письмо Юргенсона, издателя Чайковского, от 20 сентября (ст. ст.) с таким текстом:
«Относительно твоей ''Патетической'' симфонии. Нужно выставить не Шестая, ''Патетическая'', симфония, а: Симфония № 6, ''Патетическая''. Согласен?»
Значит, Модест не являлся советчиком в деле подзаголовка к Шестой. Он элементарно приписал это себе, чтобы привязать своё имя к великому произведению брата.
Из этого следует, что полагаться на данные Модеста надо очень осторожно. Он и утаить не стесняется, и приврать не боится, приписывая себе то, что ему не принадлежит. В огромный его трёхтомник о Чайковском, в котором опубликованы десятки писем самого композитора и множество писем к нему, письмо Юргенсона от 20 сентября, имеющее принципиальное значение, не включено.
И пример этот – не единственный.
«… Мало можем мы доверять Модесту и составленному им жизнеописанию его брата, в особенности, когда подходим к последним дням. Его версия последующей – и последней в жизни Чайковского – недели настолько путана и противоречива, что породила в истории музыки одну из её величайших тайн, чуть ли не столь же волнующую и часто муссируемую, как та, которая якобы окружала преждевременную смерть кумира Чайковского – Моцарта».
Энтони Холден: «Пётр Чайковский»
Что происходило с Петром Ильичом в последние дни его жизни? Почему эти дни стали для него последними?
30 октября, понедельник, утро. Чайковский – в Императорской публичной библиотеке. Ему нужна партитура оперы «Опричник». Её надо подготовить к новой постановке в театре Кононова. Надо договориться с издателем, которому 20 лет назад были проданы права на эту оперу. При новой постановке авторские отчисления должны поступать на счёт композитора.
Переговоры от имени издателя ведёт адвокат Август Герке. С Чайковским они знакомы ещё из училища правоведения. Со всеми требованиями Чайковского Герке согласился. Они дружили и в училище и позже, когда Чайковский, уже студент консерватории, учился у отца Герке игре на фортепиано. А совсем недавно композитор посвятил приятелю свою фортепианную пьесу «Нежные упрёки».
Известно, что встреча Композитора с адвокатом Герке в этот день состоялась. Время этой встречи неизвестно. Но вечером такие дела обычно не делают.
Затем мы видим Петра Ильича в театре Кононова на репетиции «Евгения Онегина». Тут он передал дирижёру театра первый том партитуры из библиотеки.
Вечером – он на обеде у пианистки Адель Аус-дер-Оэ. В прошедшую субботу она исполняла Первый фортепианный концерт под управлением автора. После обеда он посетил Мариинский театр, где тоже представляли «Онегина». После спектакля ушёл Пётр Ильич за кулисы, где встретился с управляющим конторой императорских театров по поводу возможной переработки своей «Орлеанской девы». Кроме того, говорил он и с другом – певцом Николаем Фигнером. Композитор, по свидетельству Фигнера, «был, по обыкновению, весел».
31октября, вторник. Ранним утром Чайковский пишет письмо голландскому композитору и дирижёру Вилему Кесу о своей готовности провести концерт в Амстердаме в марте следующего года.
Остальная же часть этого дня ничем не помечена. Где был, с кем встречался, что делал Чайковский в эти часы – неизвестно.
Лишь вечером мы видим его вновь в театре Кононова на представлении оперы Антона Рубинштейна «Маккавеи». И странным кажется, что нет здесь ни малейшего намёка на то, что Пётр Ильич шутил, был весел, оптимистичен или что-нибудь в этом роде. Ни одного живого свидетельства о его настроении, состоянии души или переживании.
Приехав в Санкт-Петербург, Чайковский предполагал вернуться в Клин в четверг второго ноября.
«Теперь же, безо всякой очевидной причины, он сообщил Модесту, что решил задержаться в Петербурге. Позже Модест представил дело так, что его брат, якобы, уступил его просьбам остаться в Петербурге на премьеру его комедии ''Предрассудки''».
Энтони Холден: «Пётр Чайковский»
Но до этой премьеры было ещё далеко. Её назначили на седьмое ноября.
Не было ли у Чайковского другой причины, более важной, чтобы остаться в Питере ещё на неделю?..
1 ноября, среда. Утром Чайковский вторично встретился с Августом Герке у себя на квартире, куда адвокат принёс обсуждённый ими два дня назад новый контракт с издателем Бесселем, связанный с авторскими правами на оперу «Опричник».
Чайковский этот контракт не подписал.
Почему? Ведь встреча их состоялась! Контракт был необходим Чайковскому, для которого гонорары от издания и исполнения его произведений были единственным доходом композитора. На прошлой встрече Герке согласился со всеми требованиями Чайковского. Композитор был инициатором встреч для изменения текстов старого контракта. Почему же он не подписал столь нужный ему документ? Вопрос более серьёзный, чем кажется на первый взгляд. Если они встретились для подписания, договорившись предварительно по всем статьям контракта, и не подписали его, значит, была для этого очень важная причина. Какая же?..
Забегая вперёд, необходимо упомянуть эпизод, произошедший с композитором совсем недавно, уже в этом – 1893 году.
Он познакомился с молодым красавцем-аристократом. Его полное имя было Александр Владимирович Стенбок-Фермор. Было ему, племяннику графа Алексея Александровича Стенбок-Фермора, 18 лет. Он служил в самой престижной воинской части страны – лейб-гвардии гусарском полку, командиром которого был император лично. Сам же граф Алексей Александрович был другом царя.
Новое знакомство племянника не понравилось графу, а интерес Чайковского по отношению к родовитому мальчику оскорбил его, и он, дядя, написал царю письмо, полное негодования против Чайковского.
Письмо это он передал известному адвокату Н.Б. Якоби. Последний хорошо знал Чайковского, так как в Училище правоведения они учились вместе. Можно почти безошибочно предположить, что Якоби знал и то, что Чайковский – гомосекс. А это нередко злит представителей нормальной половой ориентации. У них появляется желание досадить чем-нибудь таким, «ненормальным».
Адвокат прочёл письмо и решил, что история эта может нанести удар по авторитету училища. Он созвал в своём доме всех соучеников Чайковского по училищу, которые в тот момент были в Питере. А было их 8 человек.
Они долго совещались и приняли решение, согласно которому «судьи» могут скрыть от царя письмо графа при одном условии: если Чайковский обязуется лишить себя жизни для спасения чести alma mater – родного училища.
Решению этому композитор подчинился, и через два дня по городу разнеслась весть о смертельной болезни композитора.
Вернёмся к встрече Герке с Чайковским 1 ноября 1893г., в среду.
Именно на этой встрече, вероятней всего, и рассказал Герке другу о «суде чести», в котором он сам – Герке – принимал участие. Он передал решение этого «суда» и тут же, опять-таки по поручению «суда», вручил «обвиняемому» необходимую отраву.
После этого, более чем понятно, что неожиданно загнанному в угол композитору было уже не до контракта.
Вот почему контракт остался неподписанным.
Несколько позже Чайковский – грустен, безотраден, исполнен ностальгии. Об этом помнит Саня Литке. Они вдвоём с Петром Ильичём прогуливались в тот день. Композитор вспоминал своего старого друга Бочечкарова и его причуды. Затем он рано пообедал у Веры Бутаковой, сестры Льва Давыдова. В молодости Пётр Ильич нравился ей. После обеда у Веры Чайковский – в Александринском театре. Там сегодня – «Горячее сердце» Н.А. Островского. В антракте он – в гримёрной у артиста Варламова. Они говорят о спиритизме, незаметно переходя к теме смерти.
Модест пишет, что композитор сказал по этому поводу артисту:
«Успеем ещё познакомиться с этой противной курноской. Впрочем, нам с вами далеко ещё до неё».
Затем, продолжает Модест, брат его обернулся в дверях, будто и сам играл в пьесе, и добавил:
«Я знаю, что буду долго жить».
За кулисами он больше не появлялся и прямо со спектакля по Невскому проспекту направился домой, сопровождаемый Бобом, Саней Литке и Руди Буксгевденом. Там он неожиданно предложил зайти в ресторан Лейнера, где к ним присоединились Александр Глазунов и Фёдор Мюльбах. Через час появился в ресторане и Модест. С этой минуты рассказ Модеста – чрезвычайно подробен.
Но от этого он не менее запутан.
Согласно ему, Чайковский ел макароны, запивая их «по своему обыкновению», белым вином с минеральной водой.
Это – всё, что пил (по Модесту!) Чайковский в ресторане.
Домой братья Чайковские пошли в два часа ночи. Модест не прекращает убеждать нас в том, что брат его был «совершенно здоров и спокоен» и пребывал в хорошем настроении. Юрий же Давыдов и другие, присутствовавшие на том ужине, свидетельствуют о другом, о чём, почему-то, умолчал Модест:
«Пётр Ильич обратился к слуге и попросил принести ему стакан воды. Через несколько минут слуга возвратился и доложил:
– Переваренной воды нет.
Тогда Пётр Ильич с некоторой досадой в голосе, раздражённо сказал:
– Так дайте сырой и похолоднее.
Все стали его отговаривать пить сырую воду, учитывая холерную эпидемию в городе, но Пётр Ильич сказал, что это – предрассудки… Слуга пошёл исполнять его распоряжение. В эту минуту дверь открылась, и в кабинет вошёл Модест Ильич, сопровождаемый артистом Ю.М. Юрьевым, с возгласом:
– Ага, какой я догадливый! Проходя, зашёл спросить, не тут ли вы.
– А где же нам быть ещё? – ответил Пётр Ильич.
Почти следом за Модестом Ильичом вошёл слуга, неся на подносике стакан воды. Узнав, в чём дело и в чём состоял продолжавшийся с Петром Ильичём спор, Модест Ильич не на шутку рассердился на брата и воскликнул:
– Я тебе категорически запрещаю пить сырую воду!
Смеясь, Пётр Ильич пошёл навстречу слуге, а за ним бросился Модест Ильич. Но Пётр Ильич опередил его и, отстранив брата локтем, успел залпом выпить роковой стакан».
Не исключено, что был это именно тот стакан воды, которым запил обречённый композитор, полученный от друга Герке мышьяк.
Умолчав об этом, Модест рассказывает о завтраке поутру 2 ноября, в четверг:
«…он налил стакан воды и отпил от него. Вода была сырая. Мы все были испуганы».
Что это? Путаница с одним и тем же стаканом или ещё один стакан сырой воды? И снова – при всех? А перед завтраком Пётр Ильич выпил стакан горькой щелочной воды Гуниади-Янос. Это в то время, когда все знают, что холерные бациллы всего легче размножаются именно в щелочах.
В то утро, вопреки обычаю Петра Ильича вставать рано, Модест застал брата в постели. Тот жаловался на «плохо проведённую ночь» из-за «расстройства желудка». Но предложение брата о вызове врача Чайковский отклонил.
Тут Модест популярно, как бы походя, объясняет читателям, что у Чайковского расстройства такого рода случались «очень часто». Они действовали «очень сильно», а заканчивались «очень скоро».
Короче говоря, Модест привык к подобным явлениям. Он не взволнован и настаивать на вызове врача не думает. Он идёт в Александринский театр на репетицию своей пьесы. А в одиннадцатом часу дня Пётр Ильич, выйдя из дому, направился к Эдуарду Францевичу Направнику.
Однако боли в желудке у него усилились. Он взял пролётку и вернулся домой, у входа пошутил со швейцаром, улыбнулся встреченной соседке. Дома боли на время оставили его, и он сел писать письма.
Одно он написал супругам Направник с извинениями за то, что не пришёл к ним. Другое – Николаю Конради, воспитаннику и другу Модеста. Третье – Одесскому оперному театру – с согласием снова приехать в Одессу.
Пришёл Саня Литке. Чайковский в отчаянье искал и не находил касторовое масло или какое угодно другое лекарство. Саня растерялся:
«Он казался очень расстроенным чем-то ещё»